На великом стоянии [сборник] - Николай Алешин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Эк ведь, милая, угораздило тебя. Не посетуй, что живу в такой мурье.
— Здравствуй, Лампия Ивановна, — любезно отозвалась мать. — Что оговариваться: одной вольготно, а нам про глаза не надо забывать. Не хоромы же для нас…
Бабушка Лампия осторожно спустилась с печи по двухступенчатой стремянке, натащила на ноги в узловато связанных чулках из черной шерсти берестяные баретки и поклонилась матери.
— Спаси Христос, что навестила. Не привольно у меня, это верно. А умру, так не будет в посрамлении, если гроб со мной просунут на улицу через окошко. Бог, кроме грехов, ни за что не взыщет с нас. В писании сказано: «Едины господу представшие перед судом его из дворцов и хижин». — Она пригладила расклокоченные седые волосы, собрала их на затылке в комок и заправила за черную тесемку, что венчиком опоясывала голову сверху лба. — Не ушко ли пробило? — спросила она мать, кивнув на меня.
Я был повязан платком, как девчонка. С правой стороны лица платок утолщает вата.
— Уши, слава богу, ничего, — сказала мать. — А вот зуб совсем замаял. Через то и собралась к тебе: сними боль, попользуй за‑ради Христа. Я те гостинчик захватила. Даве поехали из города домой, сам остановил лошадь у булошной Панкова, я и забежала…
Мать расстегнула дубленую шубу и вытащила из‑за пазухи обсыпанный сахаром да маком белый калач. Бабушка Лампия велела мне скинуть пальто, подвела меня к киоту в углу, перед которым висели на цепочках предназначенные нерушимой троице три горящие лампады, запалила от одной из них матерью же принесенную свечку и при свете ее заглянула в мой раскрытый рот.
— Му‑у, да он уж почернел и подтек сукровицей, — сказала про больной зуб. — На него не заговор, а петлю надо.
Она навощила суровую нитку, запетлила ею мой зуб, всунула мне в рот распорки чурбашок и пальцем указала на маленький, оттиснутый на медной пластинке образок в нижнем углу закоптевшей доски, точно залатанной сплошь врезанными в нее, до блеска начищенными складнями — иконками.
— Помолимся, ненаглядный, великомученику Антипу: всю жизнь он страдал от зубов, через них святой венец принял. Повторяй про себя за мной: «С отроцех от мук к тебе воззвах, всемилостивый спасе…»
— «С отроцех от мук к тебе воззва…» А‑а! — сорвался я с мысленного повтора на вой от такой боли, будто в десну мне вонзился клешней рак. Я схватился за рот, из которого вывалился чурбашок. А бабушка Лампия трясла передо мной на нитке вырванный зуб и ласково смеялась:
— Себе возьмешь али мне оставишь? Я бы подкинула его за печь на обмен: «Мышка, мышка, на тебе репяной, а Коле дай костяной».
Боль сразу запала. Я сконфузился за свою сполошенность, за проступившие слезы и еще оттого, что сказанное бабушкой Лампией про мышку годилось на утеху малышу, а не мне, на великую досаду затянувшемуся в росте против моих сверстников. Они не обижали меня лишь потому, что я делился с ними познаниями, непонарошку заимствованными от старших братьев: Александр учился в высшем начальном училище, а Иван в двухклассном, а я из слова в слово запомнил, что они заучивали дома вслух. С возрастом все это не то чтобы забылось, а, так сказать, законсервировалось. Но то, что тем вечером довелось мне услыхать от бабушки Лампии, до старости держится в моей памяти.
Пошутив надо мной, бабушка Лампия послала меня к лоханке в углу между печью и стеною:
— Поди‑ка сплюнь, а потом глотнешь святой водички.
Мать спросила бабушку Лампию про мышей:
— Неужто и у тебя гад‑то водится?
— Скребутся под печью.
— Кошку бы завела.
— Не люблю кошек: нашатаются за ночь где попало, а потом придут и начешут заразы. А мышей я ловлю хлопушкой. Только не бью: все‑таки божья тварь. Выкидываю на задворках. Уж они с острастки не вернутся, в другое место уйдут.
Я не задержался у лоханки в углу, помыл рот из глиняного рукомойника и обтерся рукавом. Бабушка Лампия взяла с полочки под киотом штоф со святой водой и дала мне отхлебнуть ее с деревянной ложки. Мать привело в недоумение позванивание на дне штофа каких‑то монет.
— Вроде деньги? — не сдержалась она от любопытства.
— Они самые: пятнадцать двугривенных. Святая вода свежесть сохраняет от серебра. Толковый поп не сунется к купели при водоснятии с золотым крестом, хоть и лестно бы. Погружают в нее серебряный. Это даже гурки знают и не велят сыпать только медяки в сосуд, у гроба господня. Вот я купила там… — Бабушка Лампия достала сбоку киота из‑за «Спаса нерукотворенного» с затертым золотым нимбом вокруг темного лика коробочку и вынула из нее пузырек с иорданской водой. Пузырек был заткнут пробкой да поверх нее по широкому горлышку перевязан тряпочкой и обмотан ниткой. — Видишь? Пятьдесят три года храню, а вода светлее слезы. Она целительней всякого лекарства. Господь приведет, приму перед кончиной, чтобы умереть без мук.
Мать даже привстала со скамьи:
— Значит, ее продают там?
— А как же? Я три целковых отдала. Туркам‑то от храма больше дохода, чем православному духовенству, что обслуживает пришлых.
Мать заметила монету на дне пузырька.
— И тут вроде гривенника?
— Нет, это греческая денежка. Тоже серебряная.
Мать, ревностная староверка, настроилась было на благостный разговор, но бабушка Лампия не чуралась деревенских новостей.
— Что где чуть? — спросила она, пряча коробочку с пузырьком на прежнее место. — Я ведь никуда из дому. И ты ко мне первая заглянула с начала мясоеда.
— Я тоже мало чем наслышана, — сказала мать. — Говорят, Васюха Хохлов поладился в Оферово: у Курдюмовых берет девку.
— Это который? Их двое у Михаила‑то.
— Женится старший, что из солдат вернулся.
— Я уж мешаюсь в молодых‑то, — махнула рукой бабушка Лампия. — Ну, а еще чего?..
— Недавно приезжал из Ярославля Олеха Пузиков. Он работает в Ярославле котельщиком. Нет бы прямо с вокзала домой — угораздило в городе выпить. В Слободе еще добавил. Пьяный‑то, он любит почудить. Пошел в деревню не большой дорогой, а через Слободу. У Епишиных квартирует старый полицейский. Олеха поравнялся с домом и закричал перед окошком: «Есть царь… беспощадный…» — Как, Колюнька, по книжке‑то? — спросила она меня. Я подсказал: «В мире есть царь, этот царь беспощаден!..»
— Во, во, — подхватила мать. — Полицейского как ветром из дома, в одной жилетке и без шапки. «Ты, — говорит, — что, сукин сын, поносишь государя?» А Олеха: «Я, — говорит, — не про царя, а про голод по сочинению Некрасова». Полицейский во двор Олеху, сам оделся и отвел Олеху в город. Двое суток держали Олеху в части, да, слава богу, отпустили: сверились — улики нет.
Бабушка Лампия была позабавлена этой новостью:
— Помню, помню, что он выбрал, чтобы потешиться над полицейским. Читала в девичью пору.
— Санка приносил из городского училища книгу‑то Некрасова, — сообщала мать. — А Олеха давно злобится на полицейских: его в Питере нагайкой хлестнули, когда он там к дворцу ходил со своими же котельщиками.
Бабушка Лампия задумалась на мгновение и вздохнула:
— Моего покойного батюшку тоже до мяса прохватили… За характер. Нравный был. Не только маму да нас на кулаках носил — к любому приставал, выпивши. Иссквернит всяким словом постороннего, а в драку не лез: не надеялся на силенку. Никто с ним не связывался, просто брезговали. Заносился да кобенился, пока не проучили. Как‑то пришел с выборными мужиками от нашей деревни в Шунгу на волостной сход и во хмелю изматюкал старшину да писаря ни за што ни про што. Случись на этот раз урядник: верхом приехал из Слободы на сход. Тут же упрятал батюшку в холодную. А на другой день в волостном правлении порешили батюшку выпороть. Перед тем зачитали: «…за оскорбление должностных лиц». Припаслись, а на деле оплошали. Порщик Шкурин губы засосал от лютости, как вынул из чана с водой да скипидаром трояк из прутьев. Но хвыстнул батюшку только одиново. При другом замахе урядник перехватил его руку: «Обожди! Эк тебя черт угораздил! Смотри, куда кровь занесло», — указал на портрет царя. А у того на щеке быть раздавили налитого клопа. Урядник писарю:
— Давай скорее тряпку да сотри, пока в бумагу не впиталась. — И старшине с сотским про скамью с привязанным батюшкой: — Отодвинуть от стены на самую середку. — Батюшка хоть все еще всхлябывал от боли, но поопомнился при такой заминке, и его точно бог надоумил. Он закричал: «Убивайте либо сейчас же отпускайте! Не то завтра же обжалую, что государя опакостили с моего зада!» И ведь оробели, милая, отвязали. Урядник даже полтинник дал: «На, — говорит, — Лялин, на опохмелку».
Мы думали, батюшка начнет хвалиться, что нагнал на обидчиков страху, а он нишкни: притих, как гулечка, кою ястреб поколотил. Меня тогда сразу отпустил на поклонение гробу господню, чтобы через то подняться в глазах людей. А до посрамленья‑то одно твердил: «Заикнись еще — косы оборву!» Не могла я туда без родительского благословения. Не в лес по ягоды.